Лицо Николя Криницкого приобретает выражение, свойственное некрупным бизнесменам и работникам системы охраны общественного порядка.

— Дела, — заявляет он строго. — Дела — это хорошо, вот что я вам скажу. А разве у нас есть дела?

— Полон рот, — говорит лже-Миронов. — Ракету с леса снимать — раз. И еще мои жабы. Словом, без всей гоп-компании не обойтись.

— Да, — говорит Николя Криницкий, поразмыслив. — Втроем, пожалуй, мы не управимся. Главное, непонятно, как деревья звездолет-то выдерживают?

В этой фразе весь Криницкий перед вами, как под рентгеном.

— Да не корабль, — поясняю я. — Корабль у меня на орбите. Посадочную калошу.

— Подожди-ка, дай сообразить, — говорит он, вдумываясь в услышанное. — Народ, Сашка, все равно придется собирать.

И поворачивается к лже-Миронову.

— Твои-то, главное, смогут?

— Вполне, — говорит лже-Миронов.

Мне опять ничего не понятно. А Криницкий начинает перечислять, загибая от усердия пальцы.

— Значит, ты со своими, да мы втроем — это уже шесть, да Сашка Буров — семь, да Манины…

— А что, Маня тоже здесь? — кричу я. Сами понимаете — все-таки в одной группе учились.

— Здесь, — ухмыляется лже-Миронов. — И даже не один.

— Да Котовы, — считает между тем Николя Криницкий. — Это уже четырнадцать…

Я отмахиваюсь от него и, обращаясь к лже-Миронову, спрашиваю:

— Как так не один? Обзавелся подругой, что ли?

Тот кивает, а Николя Криницкий, ухитрившись состроить умное лицо, заявляет во всеуслышание:

— Вот здесь ты попал, Сашка, — говорит, — пальцем в небо. В самую, я тебе скажу, точку. Им-то, главное, что? Они-то обзавелись, а для нас в этом целая философская проблема, вот что я тебе скажу.

— Ну когда же ты перестанешь? — обрывает его лже-Миронов. — Сначала устроить человека надо, а потом философию разводить. Да и дел ведь полно.

— Устроить? — говорит Николя Криницкий, будто проснувшись. — И то правда, я тебе вот что скажу. Тогда пошли скорей тебя, Сашка, устраивать.

— Я пока за своими сбегаю, — говорит лже-Миронов, и исчезает, и вот уже мы с Николя Криницким шагаем по их лагерю, будто вымершему. Впечатление, что все здесь спят до одиннадцати. Или наоборот — встают чуть свет, как лже-Миронов, и уходят охотиться на жабов и лягушков.

А лагерь, как выясняется, представляет собой очень своеобразный архитектурный комплекс. Как всякий уважающий себя комплекс, он состоит поэтому из более простых частей — симплексов, составленных, в свою очередь, из вертексов. Таким симплексом является здесь группа из трех — четырех картонно-титановых лачуг, слепленных вместе боковыми и задними сторонами. Тоже мне вертексы — величиной с мусорный ящик. Еще дома называются. А между ними вьются узенькие дорожки, совершенно безлюдные.

— Что-то, — говорю, — пустовато тут у тебя.

— Новостройки, — заявляет на всю улицу Николя Криницкий — Здесь, Сашка, никто пока не живет, я тебе вот что скажу. Выбирай, главное, что нравится.

Я направился к наиболее приличной группе мусорных ящиков, накрытых серебристым атмосферным стабилизатором.

— Вот, — говорю. — Здесь, если можно. Только чтобы на солнечной стороне.

Мы подходим к нужной двери. Николя Криницкий извлекает из своего чемоданчика кисть, банку с черной краской и пишет на фанерной двери кривыми жирными буквами: “БУРОВ”. Потом поворачивается ко мне и деловито осведомляется:

— Ты какое имя себе выбираешь?

— Не понял.

— Какое имя себе берешь? — нетерпеливо повторяет Николя Криницкий. — Саша или Шура, или Александр, или какое? Ну?

— А это обязательно?

— Конечно, обязательно, — произносит Николя Криницкий с громадной внутренней убежденностью. — А как же иначе?

Действительно — как же иначе?

— Не знаю, — говорю я. — Как-то мне безразлично.

— Ладно, — говорит он. — Тогда пусть будет Сашка. Ты как, не возражаешь? Главное — чтобы не возражал, я вот что тебе скажу.

Я, конечно, не возражаю. С чего бы это мне возражать? Он, высунув от усердия язык, выводит на фанерной двери жирные буквы. Получается как на визитной карточке:

БУРОВ

САШКА

— А отчество надо? — спрашиваю.

— Нет, — отвечает, — отчество как раз необязательно. Я тебе, Сашка, вместо отчества лучше рамку нарисую.

И обводит надпись на двери неровной траурной рамкой. Потом берет свой чемоданчик и банку с краской и говорит:

— Ну, пошли дальше.

— Погоди, дай осмотреться, — говорю я. — И я хочу рюкзак бросить.

Он ставит чемоданчик на землю и садится на него, держа краску по-прежнему в руках. Я берусь за свою фанерную визитную карточку и вхожу внутрь помещения. Внутри комнатушка. Теснота, конечно, но жить можно. Кровать, стол, окно — что мне еще надо? И сторона солнечная. Я кладу рюкзак прямо на пол из прессованного картона и возвращаюсь к своему Николя Криницкому.

— Все, — говорю, — в порядке. Пошли, куда звал.

Он поднимается, берет в свободную руку чемоданчик, и мы вместе перемещаемся в прежнем направлении до ближайшего поворота. Здесь мы поворачиваем на девяносто градусов, обходя таким образом угол моего симплекса. Подойдя к двери, ведущей в лачугу, которая примыкает к моей, Николя Криницкий опускает чемоданчик на землю, макает кисть в банку и очень тщательно выводит на дверях: “БУРОВ”. И вновь нагибается за чемоданчиком.

— Это еще зачем? — говорю я. — Мне одного дома достаточно.

Николя Криницкий в ответ довольно громко хихикает.

— Не вижу ничего смешного, — сердито говорю я. — Не нужен мне сей небоскреб. Хватит с меня и одного.

Николя Криницкий опять хихикает.

— А это, — заявляет он на всю улицу, — вовсе не для тебя.

— Если так, — говорю я, — то зачем же ты начертал на двери мое презренное имя?

Он внимательно оглядывает дверь сверху донизу.

— Что-то, Сашка, я не вижу, — заявляет он наконец в своей оглушительной манере. — Что-то я не вижу здесь твоего имени!

Нет, все-таки в них есть нечто… странное, скажем так. Я тыкаю пальцем в дверь, прямо в жирные черные буквы.

— А это, — спрашиваю, — что?

Николя Криницкий неподдельно изумляется. Да же плечами пожимает от удивления.

— Так это же, Сашка, — заявляет он громогласно, — не имя. Это, главное, фамилия, я вот что тебе скажу.

— Но фамилия-то моя?

— А вот это, — заявляет он, — с какой стороны посмотреть. С одной стороны, Сашка, фамилия, конечно, твоя. Зато с другой, главное, она и не только твоя!

— Но моих-то здесь никого нет! — говорю я.

— Ничего, Сашка, — заявляет Николя Криницкий с внутренней убежденностью. — Ты, главное, не огорчайся, я вот что тебе скажу. Прилетят, они, никуда не денутся.

— Да у меня в семье никто никогда не летал!

— Как никто? — удивляется Николя Криниц, кий. — А ты?

Никаких сил у меня не осталось терпеть такое.

— Знаешь, — говорю, — надоели вы мне все как не знаю кто. Осточертели со своими шуточками. Чихать я хотел на ваши шуточки. Вот что — снимите мне бот, и я лечу на орбиту, только вы меня и видели.

Минуты две Николя Криницкий переваривает это сообщение.

— Зачем ты, Сашка, — заявляет он наконец обиженно, — с друзьями-то так обходишься? Ведь мы с тобой по-хорошему. Никаких, главное, шуточек. Ведь ты не очень много летал с Никитиным?

Я постепенно остываю.

— Немного, — говорю. — Четверть рейса.

— Так вот, — победоносно заявляет мне Николя Криницкий. — Неужели, Сашка, за оставшиеся три четверти рейса ты не успеешь сюда еще раз прилететь? Я тебе вот что скажу со всей ответственностью: успеешь, и даже неоднократно!

Подобные нелепости обычно лишают меня последней способности к сопротивлению. Я начинаю на все реагировать легкомысленно, и даже отсутствие логики в происходящем перестает меня угнетать.

— Но для того, чтобы сюда прилететь, — говорю я, вступая тем самым в совершенно бессодержательную дискуссию, — мне необходимо, как минимум, отсюда улететь!